Она всегда была строгая говорила мало она чистая гладкая и большая как лошадь кто это

Характеристика матери в повести «Детство» Горького, образ, описание (Варвара Каширина)

illjustracija gorkij detstvo hudozhnik pinkisevich%2B%25283%2529
Алеша на пароходе
с матерью и бабушкой.
Художник П. Пинкисевич

Варвара Каширина (Пешкова, Максимова) является матерью главного героя в повести Максима Горького «Детство».

В этой статье представлен цитатный образ и характеристика матери Алеши Пешкова в повести «Детство» Горького: описание характера и внешности Варвары, история жизни героини.

Смотрите:
— Краткое содержание повести «Детство»
— Все материалы по повести «Детство»

Характеристика матери в повести «Детство» Горького: образ, описание (Варвара Каширина)

Имя матери Алеши – Варвара Васильевна Каширина (в замужестве Пешкова, Максимова):
«. Варя, ты бы поела чего, маленько, а. «

Внешность Варвары:
«. ее серые глаза опухли и словно тают. »
«. ее серо‑синие глаза сухо и сердито сверкали. »

«. Ненавидел я эту шаль, искажавшую большое стройное тело. «

Варвара говорит мало, но убедительно:
«. Она умела говорить краткие слова как‑то так, точно отталкивала ими людей от себя, отбрасывала их, и они умалялись. «

Варвара сама себе шьет одежду:
«. – А где ты взяла такое платье?
– Сама сшила. Я всё себе делаю сама. «

После смерти мужа Варвара оставляет сына Алешу на воспитание бабушке и уезжает:
«. Если бы не Алексей, ушла бы я, уехала! Не могу жить в аду этом, не могу, мамаша! Сил нет…»
«. то было очень грустно. Вскоре мать действительно исчезла из дома. Уехала куда‑то гостить. »
«. То, что мать не хочет жить в своей семье, всё выше поднимает ее в моих мечтах. «

После отъезда Варвара иногда посещает сына:
«. Иногда, на краткое время, являлась откуда‑то мать. и быстро исчезала, не оставляя воспоминаний о себе. »
«. Бросила тебя мать‑то поверх земли, брат…»

В другом городе Варвара рожает ребенка и отдает его кому-то, чтобы скрыть позор:
«. Эх, какая девка заплуталась…»
«. Женщина – гляди какая! Ну, прости, ведь никто не праведен…»
«. Речь шла о ребенке, рожденном матерью и отданном ею кому‑то, но нельзя было понять, за что сердится дедушка: за то ли, что мать родила, не спросясь его, или за то, что не привезла ему ребенка. «

Новый муж Варвары проигрывает все деньги в карты, из-за чего семья впадает в нищету:
«. А до меня слух дошел, Евгений Васильев, сударь, что пожара‑то не было, а просто ты в карты проиграл всё…»

Варвара серьезно заболевает и чахнет на глазах у Алеши:
«. Немая, высохшая мать едва передвигала ноги, глядя на всё страшными глазами. »
«. хрипя, поднималась мать, протягивая сухие руки без мяса на них, длинная, тонкая, точно ель с обломанными ветвями. »
«. Она совсем онемела, редко скажет слово кипящим голосом, а то целый день молча лежит в углу и умирает. Что она умирала – это я, конечно, чувствовал, знал. «

Мать Алеши умирает, будучи еще молодой женщиной:
«. Умерла она в августе, в воскресенье, около полудня. «

Это был цитатный образ и характеристика матери Алеши Пешкова (Варвары Кашириной) в повести «Детство» Горького: описание характера и внешности мамы Алеши Пешкова.

Источник

Детство (Горький Максим, 1914)

Сыну моему посвящаю

В полутемной тесной комнате, на полу, под окном, лежит мой отец, одетый в белое и необыкновенно длинный; пальцы его босых ног странно растопырены, пальцы ласковых рук, смирно положенных на грудь, тоже кривые; его веселые глаза плотно прикрыты черными кружками медных монет, доброе лицо темно и пугает меня нехорошо оскаленными зубами.

Мать, полуголая, в красной юбке, стоит на коленях, зачесывая длинные мягкие волосы отца со лба на затылок черной гребенкой, которой я любил перепиливать корки арбузов; мать непрерывно говорит что-то густым, хрипящим голосом, ее серые глаза опухли и словно тают, стекая крупными каплями слез.

Меня держит за руку бабушка — круглая, большеголовая, с огромными глазами и смешным рыхлым носом; она вся черная, мягкая и удивительно интересная; она тоже плачет, как-то особенно и хорошо подпевая матери, дрожит вся и дергает меня, толкая к отцу; я упираюсь, прячусь за нее; мне боязно и неловко.

Я никогда еще не видал, чтобы большие плакали, и не понимал слов, неоднократно сказанных бабушкой:

— Попрощайся с тятей-то, никогда уж не увидишь его, помер он, голубчик, не в срок, не в свой час…

Я был тяжко болен, — только что встал на ноги; во время болезни, — я это хорошо помню, — отец весело возился со мною, потом он вдруг исчез, и его заменила бабушка, странный человек.

— Ты откуда пришла? — спросил я ее.

— С верху, из Нижнего, да не пришла, а приехала! По воде-то не ходят, шиш!

Это было смешно и непонятно: наверху, в доме, жили бородатые крашеные персияне, а в подвале старый желтый калмык продавал овчины. По лестнице можно съехать верхом на перилах или, когда упадешь, скатиться кувырком, — это я знал хорошо. И при чем тут вода? Всё неверно и забавно спутано.

— Оттого, что шумишь, — сказала она, тоже смеясь.

Она говорила ласково, весело, складно. Я с первого же дня подружился с нею, и теперь мне хочется, чтобы она скорее ушла со мною из этой комнаты.

Меня подавляет мать; ее слезы и вой зажгли во мне новое, тревожное чувство. Я впервые вижу ее такою, — она была всегда строгая, говорила мало; она чистая, гладкая и большая, как лошадь; у нее жесткое тело и страшно сильные руки. А сейчас она вся как-то неприятно вспухла и растрепана, всё на ней разорвалось; волосы, лежавшие на голове аккуратно, большою светлой шапкой, рассыпались по голому плечу, упали на лицо, а половина их, заплетенная в косу, болтается, задевая уснувшее отцово лицо. Я уже давно стою в комнате, но она ни разу не взглянула на меня, — причесывает отца и всё рычит, захлебываясь слезами.

В дверь заглядывают черные мужики и солдат-будочник. Он сердито кричит:

Окно занавешено темной шалью; она вздувается, как парус. Однажды отец катал меня на лодке с парусом. Вдруг ударил гром. Отец засмеялся, крепко сжал меня коленями и крикнул:

— Ничего, не бойся, Лук!

Вдруг мать тяжело взметнулась с пола, тотчас снова осела, опрокинулась на спину, разметав волосы по полу; ее слепое, белое лицо посинело, и, оскалив зубы, как отец, она сказала страшным голосом:

— Дверь затворите… Алексея — вон!

Оттолкнув меня, бабушка бросилась к двери, закричала:

— Родимые, не бойтесь, не троньте, уйдите Христа ради! Это — не холера, роды пришли, помилуйте, батюшки!

Я спрятался в темный угол за сундук и оттуда смотрел, как мать извивается по полу, охая и скрипя зубами, а бабушка, ползая вокруг, говорит ласково и радостно:

— Во имя отца и сына! Потерпи, Варюша! Пресвятая мати божия, заступница…

Мне страшно; они возятся на полу около отца, задевают его, стонут и кричат, а он неподвижен и точно смеется. Это длилось долго — возня на полу; не однажды мать вставала на ноги и снова падала; бабушка выкатывалась из комнаты, как большой черный мягкий шар; потом вдруг во тьме закричал ребенок.

Читайте также:  Как есть ромовую бабу правильно

— Слава тебе, господи! — сказала бабушка. — Мальчик!

Я, должно быть, заснул в углу, — ничего не помню больше.

Второй оттиск в памяти моей — дождливый день, пустынный угол кладбища; я стою на скользком бугре липкой земли и смотрю в яму, куда опустили гроб отца; на дне ямы много воды и есть лягушки, — две уже взобрались на желтую крышку гроба.

У могилы — я, бабушка, мокрый будочник и двое сердитых мужиков с лопатами. Всех осыпает теплый дождь, мелкий, как бисер.

— Зарывай, — сказал будочник, отходя прочь.

Бабушка заплакала, спрятав лицо в конец головного платка. Мужики, согнувшись, торопливо начали сбрасывать землю в могилу, захлюпала вода; спрыгнув с гроба, лягушки стали бросаться на стенки ямы, комья земли сшибали их на дно.

— Отойди, Леня, — сказала бабушка, взяв меня за плечо; я выскользнул из-под ее руки, не хотелось уходить.

— Экой ты, господи, — пожаловалась бабушка, не то на меня, не то на бога, и долго стояла молча, опустив голову; уже могила сровнялась с землей, а она всё еще стоит.

Мужики гулко шлепали лопатами по земле; налетел ветер и прогнал, унес дождь. Бабушка взяла меня за руку и повела к далекой церкви, среди множества темных крестов.

— Ты что не поплачешь? — спросила она, когда вышла за ограду. — Поплакал бы!

— Не хочется, — сказал я.

— Ну, не хочется, так и не надо, — тихонько выговорила она.

Всё это было удивительно: я плакал редко и только от обиды, не от боли; отец всегда смеялся над моими слезами, а мать кричала:

Потом мы ехали по широкой, очень грязной улице на дрожках, среди темно-красных домов; я спросил бабушку:

— А лягушки не вылезут?

— Нет, уж не вылезут, — ответила она. — Бог с ними!

Ни отец, ни мать не произносили так часто и родственно имя божие.

Через несколько дней я, бабушка и мать ехали на пароходе, в маленькой каюте; новорожденный брат мой Максим умер и лежал на столе в углу, завернутый в белое, спеленатый красною тесьмой.

Примостившись на узлах и сундуках, я смотрю в окно, выпуклое и круглое, точно глаз коня; за мокрым стеклом бесконечно льется мутная, пенная вода. Порою она, вскидываясь, лижет стекло. Я невольно прыгаю на пол.

— Не бойся, — говорит бабушка и, легко приподняв меня мягкими руками, снова ставит на узлы.

Над водою — серый, мокрый туман; далеко где-то является темная земля и снова исчезает в тумане и воде. Всё вокруг трясется. Только мать, закинув руки за голову, стоит, прислонясь к стене, твердо и неподвижно. Лицо у нее темное, железное и слепое, глаза крепко закрыты, она всё время молчит, и вся какая-то другая, новая, даже платье на ней незнакомо мне.

Бабушка не однажды говорила ей тихо:

— Варя, ты бы поела чего, маленько, а?

Она молчит и неподвижна.

Бабушка говорит со мною шепотом, а с матерью — громче, но как-то осторожно, робко и очень мало. Мне кажется, что она боится матери. Это понятно мне и очень сближает с бабушкой.

— Саратов, — неожиданно громко и сердито сказала мать. — Где же матрос?

Вот и слова у нее странные, чужие: Саратов, матрос.

Вошел широкий седой человек, одетый в синее, принес маленький ящик. Бабушка взяла его и стала укладывать тело брата, уложила и понесла к двери на вытянутых руках, но, — толстая, — она могла пройти в узенькую дверь каюты только боком и смешно замялась перед нею.

— Эх, мамаша, — крикнула мать, отняла у нее гроб, и обе они исчезли, а я остался в каюте, разглядывая синего мужика.

— Что, отошел братишка-то? — сказал он, наклонясь ко мне.

— Город. Гляди в окно, вот он!

За окном двигалась земля; темная, обрывистая, она курилась туманом, напоминая большой кусок хлеба, только что отрезанный от каравая.

— А куда бабушка ушла?

— Его в землю зароют?

Я рассказал матросу, как зарыли живых лягушек, хороня отца. Он поднял меня на руки, тесно прижал к себе и поцеловал.

— Эх, брат, ничего ты еще не понимаешь! — сказал он. — Лягушек жалеть не надо, господь с ними! Мать пожалей, — вон как ее горе ушибло!

Над нами загудело, завыло. Я уже знал, что это — пароход, и не испугался, а матрос торопливо опустил меня на пол и бросился вон, говоря:

И мне тоже захотелось убежать. Я вышел за дверь. В полутемной узкой щели было пусто. Недалеко от двери блестела медь на ступенях лестницы. Взглянув наверх, я увидал людей с котомками и узлами в руках. Было ясно, что все уходят с парохода, — значит, и мне нужно уходить.

Но когда вместе с толпою мужиков я очутился у борта парохода, перед мостками на берег, все стали кричать на меня:

Меня долго толкали, встряхивали, щупали. Наконец явился седой матрос и схватил меня, объяснив:

— Это астраханский, из каюты…

Бегом он снес меня в каюту, сунул на узлы и ушел, грозя пальцем:

Шум над головою становился всё тише, пароход уже не дрожал и не бухал по воде. Окно каюты загородила какая-то мокрая стена; стало темно, душно, узлы точно распухли, стесняя меня, и всё было нехорошо. Может быть, меня так и оставят навсегда одного в пустом пароходе?

Подошел к двери. Она не отворяется, медную ручку ее нельзя повернуть. Взяв бутылку с молоком, я со всею силой ударил по ручке. Бутылка разбилась, молоко облило мне ноги, натекло в сапоги.

Огорченный неудачей, я лег на узлы, заплакал тихонько и, в слезах, уснул.

А когда проснулся, пароход снова бухал и дрожал, окно каюты горело, как солнце.

Бабушка, сидя около меня, чесала волосы и морщилась, что-то нашептывая. Волос у нее было странно много, они густо покрывали ей плечи, грудь, колени и лежали на полу, черные, отливая синим. Приподнимая их с пола одною рукою и держа на весу, она с трудом вводила в толстые пряди деревянный редкозубый гребень; губы ее кривились, темные глаза сверкали сердито, а лицо в этой массе волос стало маленьким и смешным.

Сегодня она казалась злою, но когда я спросил, отчего у нее такие длинные волосы, она сказала вчерашним теплым и мягким голосом:

— Видно, в наказание господь дал, — расчеши-ка вот их, окаянные! Смолоду я гривой этой хвасталась, на старости кляну! А ты спи! Еще рано, — солнышко чуть только с ночи поднялось…

— Ну, ино не спи, — тотчас согласилась она, заплетая косу и поглядывая на диван, где вверх лицом, вытянувшись струною, лежала мать. — Как это ты вчера бутыль-то раскокал? Тихонько говори!

Читайте также:  Позвоню как буду подходить

Говорила она, как-то особенно выпевая слова, и они легко укреплялись в памяти моей, похожие на цветы, такие же ласковые, яркие, сочные. Когда она улыбалась, ее темные, как вишни, зрачки расширялись, вспыхивая невыразимо приятным светом, улыбка весело обнажала белые крепкие зубы, и, несмотря на множество морщин в темной коже щек, всё лицо казалось молодым и светлым. Очень портил его этот рыхлый нос с раздутыми ноздрями и красный на конце. Она нюхала табак из черной табакерки, украшенной серебром. Вся она — темная, но светилась изнутри — через глаза — неугасимым, веселым и теплым светом. Она сутула, почти горбатая, очень полная, а двигалась легко и ловко, точно большая кошка, — она и мягкая такая же, как этот ласковый зверь.

До нее как будто спал я, спрятанный в темноте, но явилась она, разбудила, вывела на свет, связала всё вокруг меня в непрерывную нить, сплела всё в разноцветное кружево и сразу стала на всю жизнь другом, самым близким сердцу моему, самым понятным и дорогим человеком, — это ее бескорыстная любовь к миру обогатила меня, насытив крепкой силой для трудной жизни.

Сорок лет назад пароходы плавали медленно; мы ехали до Нижнего очень долго, и я хорошо помню эти первые дни насыщения красотою.

Установилась хорошая погода; с утра до вечера я с бабушкой на палубе, под ясным небом, между позолоченных осенью, шелками шитых берегов Волги. Не торопясь, лениво и гулко бухая плицами по серовато-синей воде, тянется вверх по течению светло-рыжий пароход, с баржой на длинном буксире. Баржа серая и похожа на мокрицу. Незаметно плывет над Волгой солнце; каждый час всё вокруг ново, всё меняется; зеленые горы — как пышные складки на богатой одежде земли; по берегам стоят города и села, точно пряничные издали; золотой осенний лист плывет по воде.

— Ты гляди, как хорошо-то! — ежеминутно говорит бабушка, переходя от борта к борту, и вся сияет, а глаза у нее радостно расширены.

Часто она, заглядевшись на берег, забывала обо мне: стоит у борта, сложив руки на груди, улыбается и молчит, а на глазах слезы. Я дергаю ее за темную, с набойкой цветами, юбку.

— Ась? — встрепенется она. — А я будто задремала да сон вижу.

— Это, милый, от радости да от старости, — говорит она, улыбаясь. — Я ведь уж старая, за шестой десяток лета-вёсны мои перекинулись-пошли.

И, понюхав табаку, начинает рассказывать мне какие-то диковинные истории о добрых разбойниках, о святых людях, о всяком зверье и нечистой силе.

Сказки она сказывает тихо, таинственно, наклонясь к моему лицу, заглядывая в глаза мне расширенными зрачками, точно вливая в сердце мое силу, приподнимающую меня. Говорит, точно поет, и чем дальше, тем складней звучат слова. Слушать ее невыразимо приятно. Я слушаю и прошу:

— А еще вот как было: сидит в подпечке старичок домовой, занозил он себе лапу лапшой, качается, хныкает: «Ой, мышеньки, больно, ой, мышата, не стерплю!»

Подняв ногу, она хватается за нее руками, качает ее на весу и смешно морщит лицо, словно ей самой больно.

Вокруг стоят матросы — бородатые ласковые мужики, — слушают, смеются, хвалят ее и тоже просят:

— А ну, бабушка, расскажи еще чего!

— Айда ужинать с нами!

За ужином они угощают ее водкой, меня — арбузами, дыней; это делается скрытно: на пароходе едет человек, который запрещает есть фрукты, отнимает их и выбрасывает в реку. Он одет похоже на будочника — с медными пуговицами — и всегда пьяный; люди прячутся от него.

Мать редко выходит на палубу и держится в стороне от нас. Она всё молчит, мать. Ее большое стройное тело, темное, железное лицо, тяжелая корона заплетенных в косы светлых волос, — вся она мощная и твердая, — вспоминаются мне как бы сквозь туман или прозрачное облако; из него отдаленно и неприветливо смотрят прямые серые глаза, такие же большие, как у бабушки.

Однажды она строго сказала:

— Смеются люди над вами, мамаша!

— А господь с ними! — беззаботно ответила бабушка. — А пускай смеются, на доброе им здоровье!

Помню детскую радость бабушки при виде Нижнего. Дергая за руку, она толкала меня к борту и кричала:

— Гляди, гляди, как хорошо! Вот он, батюшка, Нижний-то! Вот он какой, богов! Церкви-те, гляди-ка ты, летят будто!

И просила мать, чуть не плача:

— Варюша, погляди, чай, а? Поди, забыла ведь! Порадуйся!

Мать хмуро улыбалась.

Когда пароход остановился против красивого города, среди реки, тесно загроможденной судами, ощетинившейся сотнями острых мачт, к борту его подплыла большая лодка со множеством людей, подцепилась багром к спущенному трапу, и один за другим люди из лодки стали подниматься на палубу. Впереди всех быстро шел небольшой сухонький старичок, в черном длинном одеянии, с рыжей, как золото, бородкой, с птичьим носом и зелеными глазками.

— Папаша! — густо и громко крикнула мать и опрокинулась на него, а он, хватая ее за голову, быстро гладя щеки ее маленькими красными руками, кричал, взвизгивая:

— Что-о, дура? Ага-а! То-то вот… Эх вы-и…

Бабушка обнимала и целовала как-то сразу всех, вертясь, как винт; она толкала меня к людям и говорила торопливо:

— Ну, скорее! Это — дядя Михайло, это — Яков… Тетка Наталья, это — братья, оба Саши, сестра Катерина, это всё наше племя, вот сколько!

Они троекратно поцеловались.

Дед выдернул меня из тесной кучи людей и спросил, держа за голову:

— Ты чей таков будешь?

— Астраханский, из каюты…

— Чего он говорит? — обратился дед к матери и, не дождавшись ответа, отодвинул меня, сказав:

— Скулы-те отцовы… Слезайте в лодку!

Съехали на берег и толпой пошли в гору, по съезду, мощенному крупным булыжником, между двух высоких откосов, покрытых жухлой, примятой травой.

Дед с матерью шли впереди всех. Он был ростом под руку ей, шагал мелко и быстро, а она, глядя на него сверху вниз, точно по воздуху плыла. За ними молча двигались дядья: черный гладковолосый Михаил, сухой, как дед; светлый и кудрявый Яков, какие-то толстые женщины в ярких платьях и человек шесть детей, все старше меня и все тихие. Я шел с бабушкой и маленькой теткой Натальей. Бледная, голубоглазая, с огромным животом, она часто останавливалась и, задыхаясь, шептала:

— Нашто они тревожили тебя? — сердито ворчала бабушка. — Эко неумное племя!

И взрослые и дети — все не понравились мне, я чувствовал себя чужим среди них, даже и бабушка как-то померкла, отдалилась.

Особенно же не понравился мне дед; я сразу почуял в нем врага, и у меня явилось особенное внимание к нему, опасливое любопытство.

Дошли до конца съезда. На самом верху его, прислонясь к правому откосу и начиная собою улицу, стоял приземистый одноэтажный дом, окрашенный грязно-розовой краской, с нахлобученной низкой крышей и выпученными окнами. С улицы он показался мне большим, но внутри его, в маленьких полутемных комнатах, было тесно; везде, как на пароходе перед пристанью, суетились сердитые люди, стаей вороватых воробьев метались ребятишки, и всюду стоял едкий, незнакомый запах.

Читайте также:  Урбеч без сахара как есть

Я очутился на дворе. Двор был тоже неприятный: весь завешан огромными мокрыми тряпками, заставлен чанами с густой разноцветной водою. В ней тоже мокли тряпицы. В углу, в низенькой полуразрушенной пристройке, жарко горели дрова в печи, что-то кипело, булькало, и невидимый человек громко говорил странные слова:

— Сандал [Сандал — красная краска, которую добывают из сандалового дерева.] — фуксин [Фуксин – красный краситель.] — купорос [Купорос — соли серной кислоты, применяемые в производстве.] …

Источник

Детство — Горький А.М.

Сыну моему посвящаю

В полу­тём­ной тес­ной ком­нате, на полу, под окном, лежит мой отец, оде­тый в белое и необык­но­венно длин­ный; пальцы его босых ног странно рас­то­пы­рены, пальцы лас­ко­вых рук, смирно поло­жен­ных на грудь, тоже кри­вые; его весё­лые глаза плотно при­крыты чёр­ными круж­ками мед­ных монет, доб­рое лицо темно и пугает меня нехо­рошо оска­лен­ными зубами.

Мать, полу­го­лая, в крас­ной юбке, стоит на коле­нях, зачё­сы­вая длин­ные, мяг­кие волосы отца со лба на заты­лок чёр­ной гре­бён­кой, кото­рой я любил пере­пи­ли­вать корки арбу­зов; мать непре­рывно гово­рит что-то густым, хри­пя­щим голо­сом, её серые глаза опухли и словно тают, сте­кая круп­ными кап­лями слёз.

Меня дер­жит за руку бабушка — круг­лая, боль­ше­го­ло­вая, с огром­ными гла­зами и смеш­ным рых­лым носом; она вся чёр­ная, мяг­кая и уди­ви­тельно инте­рес­ная; она тоже пла­чет, как-то осо­бенно и хорошо под­пе­вая матери, дро­жит вся и дёр­гает меня, тол­кая к отцу; я упи­ра­юсь, пря­чусь за неё; мне боязно и неловко.

Я нико­гда ещё не видал, чтобы боль­шие пла­кали, и не пони­мал слов, неод­но­кратно ска­зан­ных бабушкой:

— Попро­щайся с тятей-то, нико­гда уж не уви­дишь его, помер он, голуб­чик, не в срок, не в свой час…

Я был тяжко болен,— только что встал на ноги; во время болезни — я это хорошо помню — отец весело возился со мною, потом он вдруг исчез, и его заме­нила бабушка, стран­ный человек.

— Ты откуда при­шла? — спро­сил я её.

— С верху, из Ниж­него, да не при­шла, а при­е­хала! По воде-то не ходят, шиш!

Это было смешно и непо­нятно: наверху, в доме, жили боро­да­тые, кра­ше­ные пер­си­яне, а в под­вале ста­рый, жёл­тый кал­мык про­да­вал овчины. По лест­нице можно съе­хать вер­хом на пери­лах или, когда упа­дёшь, ска­титься кувырком,это я знал хорошо. И при чём тут вода? Всё неверно и забавно спутано.

— Оттого, что шумишь,— ска­зала она, тоже смеясь.

Она гово­рила лас­ково, весело, складно. Я с пер­вого же дня подру­жился с нею, и теперь мне хочется, чтобы она ско­рее ушла со мною из этой комнаты.

Меня подав­ляет мать; её слёзы и вой зажгли во мне новое, тре­вож­ное чув­ство. Я впер­вые вижу её такою,— она была все­гда стро­гая, гово­рила мало; она чистая, глад­кая и боль­шая, как лошадь; у неё жёст­кое тело и страшно силь­ные руки. А сей­час она вся как-то непри­ятно вспухла и рас­трё­пана, всё на ней разо­рва­лось; волосы, лежав­шие на голове акку­ратно, боль­шою свет­лой шап­кой, рас­сы­па­лись по голому плечу, упали на лицо, а поло­вина их, запле­тён­ная в косу, бол­та­ется, заде­вая уснув­шее отцово лицо. Я уже давно стою в ком­нате, но она ни разу не взгля­нула на меня, — при­чё­сы­вает отца и всё рычит, захлё­бы­ва­ясь слезами.

В дверь загля­ды­вают чёр­ные мужики и сол­дат-будоч­ник. Он сер­дито кричит:

Окно зана­ве­шено тём­ной шалью; она взду­ва­ется, как парус. Одна­жды отец катал меня на лодке с пару­сом. Вдруг уда­рил гром. Отец засме­ялся, крепко сжал меня коле­нями и крикнул:

— Ничего не бойся, Лук!

Вдруг мать тяжело взмет­ну­лась с пола, тот­час снова осела, опро­ки­ну­лась на спину, раз­ме­тав волосы по полу; её сле­пое, белое лицо поси­нело, и, оска­лив зубы, как отец, она ска­зала страш­ным голосом:

— Дверь затво­рите… Алек­сея — вон!

Оттолк­нув меня, бабушка бро­си­лась к двери, закричала:

— Роди­мые, не бой­тесь, не троньте, уйдите Хри­ста ради! Это не холера, роды при­шли, поми­луйте, батюшки!

Я спря­тался в тём­ный угол за сун­дук и оттуда смот­рел как мать изви­ва­ется по полу, охая и скрипя зубами, а бабушка, пол­зая вокруг, гово­рит лас­ково и радостно:

— Во имя Отца и Сына! Потерпи, Варюша. Пре­свя­тая Мати Божия, заступница:

Мне страшно; они возятся на полу около отца, заде­вают его, сто­нут и кри­чат, а он непо­дви­жен и точно сме­ётся. Это дли­лось долго — возня на полу; не одна­жды мать вста­вала на ноги и снова падала; бабушка выка­ты­ва­лась из ком­наты, как боль­шой чёр­ный мяг­кий шар; потом вдруг во тьме закри­чал ребёнок.

— Слава тебе, Гос­поди! — ска­зала бабушка. — Мальчик!

Я, должно быть, заснул в углу,— ничего не помню больше.

Вто­рой оттиск в памяти моей — дожд­ли­вый день, пустын­ный угол клад­бища; я стою на скольз­ком бугре лип­кой земли и смотрю в яму, куда опу­стили гроб отца; на дне ямы много воды и есть лягушки,— две уже взо­бра­лись на жёл­тую крышку гроба.

У могилы — я, бабушка, мок­рый будоч­ник и двое сер­ди­тых мужи­ков с лопа­тами. Всех осы­пает тёп­лый дождь, мел­кий, как бисер.

— Зары­вай,— ска­зал будоч­ник, отходя прочь.

Бабушка запла­кала, спря­тав лицо в конец голов­ного платка. Мужики, согнув­шись, тороп­ливо начали сбра­сы­вать землю в могилу, захлю­пала вода; спрыг­нув с гроба, лягушки стали бро­саться на стенки ямы, комья земли сши­бали их на дно.

— Отойди, Лёня,— ска­зала бабушка, взяв меня за плечо; я выскольз­нул из-под её руки, не хоте­лось уходить.

— Экой ты, Гос­поди,— пожа­ло­ва­лась бабушка, не то на меня, не то на Бога, и долго сто­яла молча, опу­стив голову; уже могила сров­ня­лась с зем­лёй, а она всё ещё стоит.

Мужики гулко шлё­пали лопа­тами по земле; нале­тел ветер и про­гнал, унёс дождь. Бабушка взяла меня за руку и повела к далё­кой церкви, среди мно­же­ства тём­ных крестов.

— Ты что не попла­чешь? — спро­сила она, когда вышла за ограду. Попла­кал бы!

— Не хочется,— ска­зал я.

— Ну, не хочется, так и не надо,— тихонько выго­во­рила она.

Всё это было уди­ви­тельно: я пла­кал редко и только от обиды, не от боли; отец все­гда сме­ялся над моими сле­зами, а мать кричала:

Потом мы ехали по широ­кой, очень гряз­ной улице на дрож­ках, среди тём­но­крас­ных домов; я спро­сил бабушку:

— А лягушки не вылезут?

— Нет, уж не выле­зут,— отве­тила она. — Бог с ними!

Ни отец, ни мать не про­из­но­сили так часто и род­ственно имя Божие.

Через несколько дней я, бабушка и мать ехали на паро­ходе, в малень­кой каюте; ново­рож­ден­ный брат мой Мак­сим умер и лежал на столе в углу, завёр­ну­тый в белое, спе­ле­на­тый крас­ною тесьмой.

При­мо­стив­шись на узлах и сун­ду­ках, я смотрю в окно, выпук­лое и круг­лое, точно глаз коня; за мок­рым стек­лом бес­ко­нечно льётся мут­ная, пен­ная вода. Порою она, вски­ды­ва­ясь, лижет стекло. Я невольно пры­гаю на пол.

— Не бойся,— гово­рит бабушка и, легко при­под­няв меня мяг­кими руками, снова ста­вит на узлы.

Источник

Adblock
detector